КАССА ТЕАТРА:

7-60-09

ЗАКАЗ ЭКСКУРСИЙ:

5-74-25
        

– У этой картины очень модное название: «Купавы на столе, освещенном солнцем». Мы с хозяйкой квартиры – театральной художницей Ираидой Викторовной Тарасовой стоим в прихожей перед удивительно светлой солнечной картиной, название которой вызывает у меня невольную улыбку.

Хозяйка замечает ее:

– Сейчас модно называть картины так: «Щепка на снегу, освещенном луной». А у меня купавы на солнце.

Заходим в просторную светлую, как купавы на картине, комнату. Пианино, два кресла и множество картин – вот и вся обстановка домашней мастерской. Уютно.

– А это что? – я опускаюсь на корточки возле большого полотна, на котором высоко поднимаются горы, старый черный конь склонился у чьей-то могилы, и на его печаль с удивлением смотрят два огненных молодых диких коня.

– Это «Яйла. Дети войны». – Ирина Викторовна присаживается рядом. У Риммы Казаковой есть такое стихотворение, в котором она называет лошадей «дети войны». Это очень верно сказано. У нас под Сталинградом против танков воевали лошади. Я на всю жизнь запомнила, как мы в эшелоне проезжали мимо тех мест, где шли бои, и на земле лежали мертвые и раненые лошади. Оставшиеся в живых поднимали морды, смотрели на нас, и из глаз катились крупные слезы. Я до сих пор не могу об этом вспоминать без содрогания. Люди ведь могут сами о себе позаботиться, а лошади нет… Могила, которую я написала, существует на самом деле – на горе Ай-Петри. Туристы проходят внизу, смотрят на нее и шутят: «Высоко забрался!» Действительно высоко. У лошадей долгая память, вот и этот старый вороной помнит своего хозяина. А это, – Ирина Викторовна показывает на рыжих коней-близняшек, – молодая поросль. На Юге после войны появилось много диких лошадей. Потом их отловили, устроили конезаводы, но пока эти лошади дикие, они не помнят войну. Между прочим, знаете, где я их увидела? На потолке в ванной. Меня несколько раз заливали соседи, и вот однажды я лежала в ванной и вдруг увидела среди разводов эту молодую пару. Я вышла из ванной и тут же села за работу.

– Ирина Викторовна, я слышала, что во время войны вы были военным топографом…

– Да. Я приехала на фронт к мужу, так там и осталась. Я умею писать курсивом так, словно это машинный текст, а не ручной. Курсив – основной шрифт, используемый в картах, за это умение меня и взяли топографом. Еще, конечно, я умею чертить, и хорошо. Не хочу показаться нескромной, но в отряде меня ценили и берегли. Однажды меня выпросили на работу в другую группу, за что отдали нашим на это время двух лейтенантов. Это очень высокая плата… Мы составляли карты. Представляете, вовсю шла война, а у нас не было карт, и мы составляли их вручную, в то время как немцы летали над нашей территорией на самолетах, и их приборы сами составляли карты. Очень часто мы сами пользовались немецкими картами. Планы местности добывали в школах. Бывало, застанет за работой ночь, возвращаться в отряд поздно, надо ночевать в школе, в городе, наполовину немцами занятом. Положишь классную доску на парты и ложишься спать, а рядом под рукой, граната: немец в окно – бросаешь в него гранату, а сам в дверь, немец в дверь – а ты в окно. Поэтому ни окна, ни двери не закрываешь, на всякий случай… Гранату у меня уже после войны в Москве забрали, — вдруг на лице Ирины Викторовны появляется улыбка. — А окна и двери в квартире я до сих пор не закрываю… Да, у меня есть картина о нас, топографах. Вот наш отряд на ночевке: палатка, пара лошадей да повозка, которая зовется «беткой». Я не знаю, жив ли сейчас кто-нибудь из нашего отряда, но было бы здорово, если бы они увидели эту картину и себя на ней.

Продолжаем перебирать картины. Наконец открывается большое полотно. На переднем плане убитый офицер. В траве рядом черный ворон. Вглядываюсь в лицо офицера, и вырывается невольное:

– Какой молодой!

– Да, молодой. Ему было всего 28 лет, когда он погиб.

– Кто это?

– Мой муж. Он погиб под Курском.

Пауза. Сидим на полу и смотрим на картину. В открытое окно сквозь ветки сочится теплый апрельский свет.

— Сейчас День Победы – это праздник. А раньше это был очень тяжелый, скорбный день. Вот люди смотрели на эту картину и плакали. Каждый, наверное, свое горе вспоминал. Не знаю, нужна ли сейчас такая картина…

Конечно, нужна. У нас был Афганистан, и Чечня. Неважно ведь, в какую войну погиб человек. Важно – погиб, ушел, нет… А горе – оно во все времена одинаковое, страшное.

– Наверное, вы правы… Уже после войны я на своей машине ездила искать могилу мужа, но так и не нашла. Перед возвращением домой мне приснился страшный сон: огромные руки, не отпускающие меня. Всю обратную дорогу моя машина то и дело останавливалась: каждые сто километров мне приходилось продувать карбюратор. Это была ужасная дорога. Ко всему прочему, на обратном пути со всех столбов были сняты указатели. Можно было заблудиться. Не ищите в этом ничего сверхъестественного: просто шел ремонт, и указатели были сняты для покраски, а карбюратор засорился, потому что молодые мотоциклисты – встретилась мне на пути такая компания – из озорства засыпала мне в бензобак песку…

Наконец, добираемся до папки с театральными эскизами. Перебираю слегка пожелтевшие листы ватмана, и непонятные чувства поднимаются в сердце: нет в живых многих из тех актеров, для кого готовились эти эскизы и костюмы, это – прошлое, но оно кажется таким светлым и безоблачным, как эти рисунки.

– Такой театр, каким он был в наше время, Город уже не увидит. На сцене работали прекрасные актеры, почти все – московских школ. Как мне помнится, актеры ехали сюда охотно, и вот почему. В 1947 году вышел указ правительства, согласно которому театры лишались государственных дотаций и были вынуждены существовать только на те средства, которые могли заработать сами. В 1948 году я работала в Одесском театре. Там были случаи, когда актеры умирали на сцене от голода. Поэтому, когда мне предложили поехать сюда, я согласилась. В Москве сказали только, что я отправлюсь на большой завод. Терять мне было нечего – я мыкалась одна с трехлетним ребенком на руках. Я согласилась. До отъезда вдруг увидела сон: большой белый монастырь, опутанный колючей проволокой. На самом деле так и оказалось. Приехала – сходила на пустыньку.

Представьте себе: первое время я жила в келье Серафима Саровского! Она же потом в течении тридцати с лишним лет была моим рабочим кабинетом.

– В год вашего приезда в Город – 1953 – здесь еще были храмы.

– Когда их взрывали, мы стояли в театре. Руководил работами мой будущий сосед по дому – Ломинский. Что-что, а взрывать он умел. Грохот был невероятный, но ни единого стекла не лопнуло, ни одного осколка не полетело в нашу сторону. Много позже Ломинский был назначен начальником одного из Уральских объектов. Здесь ему не простили взорванных храмов.

– Тогда в Городе еще были заключенные, строившие объект.

– Да, у нас в театре была, к примеру, девушка-бутафор, Лида. Когда ее срок закончился, я хлопотала, чтобы ее оставили в Городе, но мне сказали жестко: «Нет, она убила свою мачеху, хотите, чтобы и вас убила?» Мне было искренне жаль ее. Я подарила ей свою шубу – ей не в чем было возвращаться домой.

— Между прочим, Вы еще ни словечком не обмолвились о том, как стали театральным художником…

– Эта очень долгая история. Скажу только, что рисовать я начала в раннем детстве. Одно из первых воспоминаний: я сижу у окошка, жду с работы мать, рисую что-то в большой тетради и слышу, как скрипит на улице снег под чужими ногами. Мать умерла, когда мне было три с половиной года. Она пережила отца только на полгода. А он погиб в «вагоне смерти» на КВЖД, где жила когда-то наша семья. Отец стоял во главе движения железнодорожников, за что и поплатился жизнью. У меня есть его портрет, который я набросала по памяти. Вот, кстати, он. Я называю его «Дон-Кихотом»: всадник в буденовке среди пожарищ.

– Действительно. Дон-Кихот. А что же с Вами было дальше?

– В пятнадцать лет я уже жила в Москве, у своей тетки, муж которой работал в Правительстве заместителем Крупской. Фамилия его Ширямов, может быть, Вы слышали. Меня везде представляли как воспитанницу. Жили мы в элитном, как теперь говорят, доме. По квартирам гулял абонемент на Правительственную ложу Большого Драматического Театра. Но соседям было некогда, и очень часто я пользовалась этим абонементом и смотрела спектакли из правительственной ложи или из пятого ряда партера. Тогда я уже работала на авиационном заводе фрезеровщицей – мне было неудобно сидеть на шее приемных родителей. Так что в Большой я ходила после работы, сидела иногда одна в Правительственной ложе с руками, которые невозможно было отмыть добела…

– Ирина Викторовна, кто это? – я протягиваю портрет серьезного пожилого мужчины.

– Это наш главный режиссер, — Ирина Викторовна называет фамилию. – Он был очень плохим режиссером. Но хорошим актером. А режиссером очень плохим. Ему хотелось быть во всем первым, других он старался подавить. Был такой случай: мы сдавали один спектакль, и главреж то и дело останавливал актеров, показывал, как надо играть, как двигаться, как падать. Проходили часы, главреж мучил актеров. Знаете: неприятно было: мы видели, как он старался перекроить спектакль на свой лад, тогда бы уж сам его и ставил! Наконец пропикало пять вечера. Рабочий день закончился, а сдача – нет. Актеры собрались и ушли, оставив главрежа сидеть в пустом зале.

А вот другой случай: я работала в паре с одним молодым режиссером. Перед самым худсоветом он подошел ко мне и сказал: «Ирина Викторовна, мне все у вас нравится, только вот не хватает нам на сцене коровы». – «Зачем нам корова?» — я даже обиделась. – «Очень нужна. Понимаете, если у нас будет корова, то худсовет непременно будет весь спектакль обсуждать, нужна нам корова, или нет. Конечно, решат, что не нужна. Тогда мы ее уберем, и все будет так, как мы задумали. А если у нас не будет коровы, то худсовет прицепится к чему-нибудь важному». И я нарисовала корову, которую потом и в самом деле убрали.

– Ирина Викторовна, мне нравятся Ваши эскизы костюмов – со вкусом нарисованы.

– Некоторые актеры по моим эскизам даже гримировались. Знаете, бывали такие случаи, когда, например, перед самым выходом на сцену, какая-нибудь из актрис прибегала ко мне со слезами на глазах: «Мне сказали, что ваше платье меня портит…» — «Послушайте, если бы это был доброжелатель, то он бы вам сказал об этом еще несколько месяцев назад, когда мы только шили платье. А вам сказали это прямо перед выходом на сцену. Подумайте зачем…» Актеры – как малые дети, пожимает плечами Ирина Викторовна, — разве так можно: актрисе выходить к публике, а ей такие вещи перед выступлением говорят! Но одна актриса мне всегда говорила: «Надену любое Ваше платье: все к лицу!»

Наконец, доходит очередь до деревянного ящичка, в котором лежат завернутые в ломкую от старости бумагу стеклянные пластины с какими-то рисунками.

– Это тоже имеет отношение к театру?

– Самое прямое. Это мои проекции.

– Никогда, к сожалению, об этом не слышала.

– Вы слишком молоды. Это было до Вас. Представьте, что в нашем Театре задник сцены имеет размеры 5Х10 метров. Его надо расписать. В год ставится не один спектакль, так что работы получается много, а времени мало. И тогда я придумала такую вещь, как проекции. На стеклянную пластину с двух сторон наносится рисунок, который должен быть на заднике, потом диапозитив вставляется в проектор, установленный над сценой таким образом, чтобы актеры, двигаясь по сцене, не попадали в луч аппарата и – пожалуйста, пространство 5Х10 метров заполнено. Хотите поменять декорацию? Достаточно только заменить диапозитив и вынести на сцену один-два бутафорских предмета, все – декорация готова. И художнику меньше работы, и актерам на голову не сыплются ни краска, ни пыль.

– А чем вы рисовали проекции? Это явно не гуашь и не акварель.

– Это цапун-лак, тогда он применялся на нашем производстве. Конечно, его пары вредны для здоровья, зато он быстро сохнет, и рисунок получается чистый как слеза. И цвета – как сейчас в телевизоре: синий – так синий, красный – не ошибешься. Я читала, что в чешском театре «Электрис Магика» делали проекции не рисованные, а аппликациями из разноцветной пленки. Видите, что на проекциях почти нет прямых линий? Линза проектора выпуклая и дает искажения. Это я учитывала в рисунках. Говорят ,сейчас есть проекторы с прямыми линзами. Можно было бы рисовать обычные картины.

Я пробовала передать свой опыт проекций, но больше почему то ни у кого не получилось. Кстати, таких пластин с готовыми диапозитивами было у нас в Театре очень много, но потом мне сказали, что якобы шкаф, где они хранились во время ремонта уронили, проекции погибли. А еще через какое-то время мне сказали, что видели мои проекции на Урале. Когда-то из Казани просили прислать хоть кусочек стекла, чтобы посмотреть, как это делается, но меня вызвали в режим и запретили отвечать.

– Как Вам работалось в Театре закрытого Города?

– Радостно, легко, вдохновенно. Это было другое время, не похожее на сегодня. Тогда на каждое событие в Городе или стране наш Театр откликался спектаклем или концертом. А какая у нас была оперетта! Зернов, который опекал наш театр, посмотрев спектакли в Ленинграде, говорил потом, что наши спектакли лучше. Александров рассказывал, что даже в Москве были наслышаны о «его» театре. Мы снабжались по высшему разряду. Если у нас был царь, так в парче и золоте, если средневековый принц, так в кружевах. И на каждую премьеру приходили все высшие чины Города, почти все они нам помогали, как могли: Зернов, Александров, Зельдович, Цукерман. Конечно, при нашем режиме не могло быть и речи ни о каких званиях, я не могла подписывать даже свои эскизы. Но общая атмосфера творчества это все скрашивала. А какая пара блистала у нас на сцене: Кочергин – Данилова! Кочергин давно уже уехал в Москву, его пробовали найти там, но он не дает о себе знать. Ада Лысак приезжает на наши тусовки. Одним словом, тогда собирались в Театре люди, любящие Театр в себе, а не себя в Театре. Нет, такого Театра Вам уже никогда не увидеть…

Елена Трусова

г. «Город №», 1998 г., № 19 от 7 мая